Она покинула этот мир сегодня. Почитайте мой рассказ о ней
  Mom
  Я никогда не называла тебя русским словом «мама». Но и по имени или как-то
    еще я никогда не смогла бы тебя назвать. Ты всегда была для меня, есть и
    останешься только Mom.
  С того самого дня, как я первый раз вошла в твой дом, взволнованная,
    счастливая и испуганная, и еще скривившаяся от боли – у меня уже неделю
    нарывал палец на ноге, – и ты, оглядев его, налила в таз горячей воды и
    долго мыла мне ноги – ноги, которые ты видела первый раз в жизни, но сразу
    решила, что это ноги твоей дочери.
  С того дня, как через неделю ты держала меня за руку, пока мне вырезали
    нарыв вместе с ногтем, а я, стиснув зубы, слушала в плеере на полную
    громкость Цоя, и вечером, уже дома, ты попросила меня поставить этот диск и
    рассказать, о чем поет этот русский певец, которого я так люблю.
  С того дня, как ты придирчиво изучила содержимое моего полупустого
    чемодана: два платья – летнее и зимнее, растянутый батин свитер и батину же
    рубашку (тогда бушевал гранж и мы, поклонницы Курта Кобейна, носили все с
    отцовского плеча), шерстяную юбку, которую мне сшила бабушка; отметила
    отсутствие хотя бы одной пары джинсов и объявила, что завтра мы идем
    покупать мне одежду, потому что иначе я в школе буду изгоем – в Америке
    стыдно надевать два дня подряд одну и ту же вещь, а менять наряды с таким-то
    гардеробом у меня не выйдет.
  С того дня, как ты научила меня пользоваться стиральной машиной и
    объяснила, что мокрое полотенце нельзя вешать на спинку добротного стула,
    покрытого темным лаком, потому что стул от этого портится.
  С того дня, как ты успокоила меня, что, когда я спускаюсь по лестнице из
    нашей кухни, где я никак не могла наесться бананами и копченой индейкой,
    вниз, в basement, грудь у меня болит не оттого, что с ней что-то не так, а
    оттого, что мне пятнадцать лет и она просто растет.
  С того дня, как ты утюгом через тряпочку гладила мне волосы, чтобы
    выпрямить мои кудри для хиппи-вечеринки, на которой я хотела выглядеть как
    Дженни из «Форрест Гампа».
  С того дня, как ты изумленно проводила меня взглядом, когда я достала из
    холодильника банку пива, и спросила мужа:
  – Энди, мы разрешаем ей пить пиво?
  – Не знаю, надо позвонить ее родителям. Может, они и разрешают – она же
    все-таки из России.
  Мои родители разрешили – ты пожала плечами, но возражать не стала.
  С того дня, как ты похоронила на заднем дворе нашего дома, спрятанного
    посреди дикого леса вековой канадской тсуги, две корзины грибов, которые мы
    с Дэвидом – таким же, как я, ничего не понимающим в жизни немецким студентом
    – набрали в лесу. Потому что нормальные люди не едят такое.
  С того дня, как ты побежала звонить 911, когда я съела сердце и печень
    индейки, предварительно их отварив. Потому что нормальные люди не едят
    такое.
  С того дня, как я приготовила для вас с отцом салат – обычный наш кубанский
    салат (насколько возможно приготовить кубанский салат из нью-гэмпширских
    ничем не пахнущих помидоров) – и ты просила меня потом готовить его каждый
    раз, когда в гости приходили родственники, и объясняла своей родной дочери,
    что зелененькое в этом салате – это вовсе не «какая-то древесина», а
    петрушка, и так, с петрушкой, как едят в России, действительно намного
    вкуснее, и, возможно, нормальным людям тоже следует есть такое.
  С того дня, как ты, помогавшая всем в нашем neighborhood, попросила меня
    сыграть на домашнем органе для 102-летней соседки, потому что на органе
    играл ее муж – «вот он, видишь, на полочке в вазе, она его кремировала», – и
    я тушевалась, ведь я никогда не играла на органе, а только на фортепьяно, и
    то давным-давно, но ты успокоила: 
  – Она все равно ничего не слышит. Но ей будет приятно. 
  С того дня, как ты привела меня в дом престарелых, где работала не потому,
    что нужны были деньги, – у Энди был очень успешный бизнес, его зеленые траки
    с ирландским трилистником (фамилия-то у вас О’Хара!) рассекали по всей
    округе, днем и ночью ремонтируя лопнувшие трубы этого сурового зимнего края,
    – а потому, что человек должен быть всегда занят и всегда должен помогать
    другим. Сияя от гордости, ты, высокая, белокожая, румяная, с короткой
    блондинистой прической, знакомила меня, маленькую, худую, чернявую, со
    своими подопечными:
  – Это Мэгги. Моя русская дочка! 
  С того дня, как ты научила меня писать благодарственные письма (я до сих
    пор их пишу), если меня принимали в гостях или вообще оказали мне какую-либо
    услугу, потому что те, кто не находит времени написать благодарственное
    письмо, – не нормальные люди.
  С того дня, как на Рождество я достала из-под елки свой подарок и там
    оказалось полное собрание сочинений Шекспира в одном томе с комментариями
    йельских профессоров – дорогущее издание. Ты просто заметила, как я
    облизывалась на него в магазине.
  С того дня, как ты с громкими возгласами восторга и гордости аплодировала
    на моем graduation, когда мне вручали мой отличный диплом, аплодировала так
    яростно, что у тебя потом неделю болели руки.
  С того дня, как ты – в ужасе от мысли, что мне придется вернуться из твоей
    благодатной Америки в мою нищую и воюющую Россию, – позвонила моей маме и
    предложила ей меня удочерить. И моя мама согласилась. И папа
    тоже. 
  Отказалась я.
  Прошлым летом ты вышла из машины возле моего адлерского дома так запросто,
    как будто не было разделивших нас двадцати трех лет, – как всегда сияющая,
    румяная, с распахнутыми руками, с восторженной улыбкой – только на ходунках,
    без которых тебе было уже тяжело передвигаться. Я была беременна, на сносях,
    ты гладила мой живот, знакомилась с моими старшими детьми, восхищалась
    пальмами (откуда в России пальмы???), пробовала сорванный прямо у нас в
    огороде инжир, который видела первый раз, пила кофе с моей мамой, и она
    «гадала» тебе, как это принято в адлерских армянских дворах, и смешила тебя
    этим гаданием, а потом вы с ней вместе танцевали рок-н-ролл на набережной в
    Имеретинке.
  Интересно, заметила ли ты, что полное собрание сочинений Шекспира в одном
    уже изрядно потрепанном томе стоит у меня на полке до сих пор?
  Ты первый раз была у меня дома, в России. Первый и последний.
  На этой неделе нам всем сообщили, что тебе осталось жить два месяца.
    Молниеносная лейкемия. И тебе, конечно, сообщили об этом тоже, как всегда
    делают в Америке, с ее протестантской этикой смирения перед Господней волей,
    безропотной стойкости и не знающей исключений, бескомпромиссной честности –
    часто пугавшей меня этикой. Никто даже не пытался, как это принято в России,
    сказать тебе, что ты обязательно поправишься и все будет хорошо, потому что,
    если очевидно, что хорошо не будет, зачем же врать.
  Ты бы хотела, чтобы я прилетела к тебе. Увидеть меня, твою русскую дочку, в
    последний раз. И я бы очень этого хотела. Но ты боишься, что у вас меня
    могут арестовать. И я боюсь.
  Я буду просто звонить тебе каждый день, пока Господь не отдаст в отношении
    тебя свое последнее распоряжение.
  Мы будем говорить, как говорили сегодня. Ты мужественно и без слез
    рассказала мне о своем диагнозе, о том, что надежды нет, что это подтвердили
    три разных врача, что два месяца – это самый оптимистичный прогноз, что тебе
    каждый день вливают кровь, что ты отказалась лежать в больнице и умираешь
    дома, что пока еще тебе не слишком больно и ты потерпишь без наркотиков,
    чтобы как можно дольше остаться нормальным человеком.
  Голос твой звучал молодо, уверенно, не срывался, в нем не было жалости к
    себе и обиды на мироздание – пару раз, когда мы вспоминали, как я была твоей
    русской дочкой, ты даже рассмеялась.
  А потом все-таки с робкой надеждой спросила: «Скажи, а ты не помнишь, что
    сказала твоя мама, когда гадала мне на кофе? Что она там увидела?»
  Конечно, помню, Mom.
  Она увидела, что ты обязательно поправишься и все будет хорошо.
             

 
 
 
 
 
 
Светлая память. Добро помнят небеса вечно.
ОтветитьУдалить