Мамку никому не покажу
Мамка у меня стала тихая после похоронки. Это в сорок четвёртом было. Мне было девять.
Сначала она кричала. Три дня. Лежала на полу и кричала. Потом встала и замолчала. И больше уже никогда не кричала.
Она перестала разговаривать. Совсем. Ходила по дому, садилась у окна, смотрела на дорогу. Могла сидеть так весь день. Если я её звала, она поворачивалась и смотрела на меня, как будто не знает, кто я.
Иногда ночью она вставала и шла на дорогу. В одной рубахе. Стояла там, ждала. Я её приводила обратно.
Нас было трое: я, Колька семи лет и Надька четырёх. И мамка.
***
Я знал, что если в деревне узнают, мамку заберут. Тётка Клава однажды сказала у колодца про бабку Анисью из Заречья: увезли её в Вятку, в дурдом. Там и померла.
Я тогда решил: мамку никому не покажу.
Я стал делать всё сам. Вставал в пять, доил корову — мамка меня учила ещё до войны, я умел. Топил печь. Варил картошку. Будил Кольку и Надьку. Кормил.
Отводил Кольку в школу, а Надьку — к соседке, бабке Мотре, которая была глухая и ничего не спрашивала.
На колхозную работу мамка ходила. Её ставили на прополку, на сенокос — она шла и делала. Молча. Руки сами делали, она умела. Бригадир думал, что она просто горюет. Все горевали.
А я после школы бежал домой и проверял: мамка у окна? Мамка на месте?
***
Дольше всего было трудно ночью. Когда она уходила на дорогу.
Я научился спать чутко. Слышал, как скрипнет половица. Вставал. Надевал валенки. Шёл за ней. Стоял рядом. Потом брал её за руку и говорил:
— Мам. Пойдём. Папка сегодня не придёт. Он завтра придёт.
Она слушалась. Шла.
Однажды зимой, в январе сорок пятого, я не услышал. Проснулся под утро — её нет. Выскочил. На дороге никого. Я побежал по дороге. Метель. Кричал. Нашёл её за околицей, в снегу, у столба. Она сидела и не двигалась.
Я тащил её домой полкилометра. Мне было десять. Она была тяжёлая. Я падал. Вставал. Тащил.
***
Дотащил до крыльца. А на крыльце стоял бригадир, Пётр Лукич. Он пришёл звать мамку на ферму, потому что доярка заболела.
Он увидел мамку. Белую, в снегу, в одной рубахе. Увидел меня.
Я встал перед ней. Раскинул руки.
— Не трогайте её, — сказал я. — Она хорошая. Она просто тихая. Я всё делаю. Корову дою, печь топлю. Не отдавайте её в Вятку. Пожалуйста.
Пётр Лукич стоял долго. Потом снял полушубок. Укутал мамку. Поднял её на руки, как ребёнка, и занёс в избу.
Он сидел у нас до утра. Растёр мамку самогоном, напоил чаем. Потом сел к столу и долго смотрел на меня.
— Сколько ты так? — спросил он.
— С лета.
— Один?
— Один.
Он ничего не сказал. Только покачал головой.
***
Никого никуда не забрали. Пётр Лукич сказал в правлении, что Гусевой нужна помощь, что вдова с тремя детьми, что горе. Бабы стали приходить по очереди. Ночевать. Чтобы я спал.
А в мае сорок пятого, на Победу, мамка вдруг заплакала. Когда по радио передавали. Стояла у репродуктора на столбе, и вся деревня вокруг, и все плакали, и она плакала. В голос. Первый раз за год.
А потом повернулась ко мне. И сказала:
— Петенька.
Она меня узнала. По-настоящему.
Тихой она осталась на всю жизнь. Говорила мало. Но говорила. И на дорогу больше по ночам не ходила.

Комментариев нет: