Тяга есть

Печь в доме Кузьминых задымила в октябре сорок девятого, сразу после Покрова, и дымила так, что к утру у младших, Васятки и Шурки, глаза были красные, а кашель не проходил ни от мёда, ни от горячего молока, которого, впрочем, и не было. Трещина пошла по своду ещё весной, мать замазывала её глиной с навозом, но глина отваливалась, и по вечерам, когда топили, по избе стелилась сизая муть, от которой першило в горле и болела голова.

Фросе было семнадцать. Её отец, Кузьма, клал печи на пять деревень, пока в сорок втором не ушёл на фронт, откуда не вернулся. Фрося с девяти лет месила ему глину ногами в корыте, подавала кирпич, держала отвес и до сих пор помнила, как отец брал щепоть глины, растирал меж пальцев, нюхал, пробовал на зуб и говорил: «Жирная. Песку добавь».

Теперь печником на всю округу остался один Савелий Михеич, семидесяти лет, сердитый, сгорбленный, с руками, на которых не было живого места от ожогов и трещин. К нему стояла очередь до Масленицы. Фрося пришла к нему сама, в отцовской фуфайке, и попросила взять её в подручные: хоть глину носить, хоть кирпич чистить, лишь бы посмотреть.

Савелий долго разглядывал её из-под бровей, потом сказал:

— Девка печь не кладёт. Печь — дело мужицкое. Замуж иди.

И закрыл калитку.

К вечеру об этом знала вся деревня, и над Фросей смеялись беззлобно, как смеются над пустым: Фроська в печники метит, а сама в трёх грядках путается. Не смеялась только мать. Она молча вытирала Шурке слезящиеся глаза.

Тогда Фрося решила сама.

Она разобрала старую печь за два дня, кирпич к кирпичу, и каждый, ещё годный, отчищала от раствора кухонным ножом и метила углём: ряд, место. Глину брала у оврага, где брал отец, рыжую и вязкую, замачивала в бочке на ночь, утром мяла ногами и пробовала: скатывала колбаску толщиной в палец и обвивала вокруг скалки. Если трескалась — добавляла глины, если ползла — песку. Руки у неё за неделю потрескались так, что по ночам она мазала их гусиным жиром и спала в варежках.

Через две недели печь стояла. Фрося затопила её при всех: соседки пришли глядеть, как на кино. Дрова занялись, затрещали, и через минуту изо всех щелей, из поддувала и из-под заслонки в избу повалил густой едкий дым. Бабы, кашляя, высыпали во двор, и кто-то сказал, не со зла, а для смеха:

— Фроська всю деревню дымом натопит.

Плакать Фрося не стала. До темноты она простояла под окном у Лукерьи Ворониной, где Савелий как раз клал печь, и смотрела, как он работает: как кладёт первые ряды насухо, без раствора, проверяя, лягут ли; как прикидывает ладонью высоту перевала; как, выводя дымоход, всё время задирает и опускает голову, будто слушает, куда пойдёт тепло. Он её видел. Не прогнал.

Тогда она и поняла свою ошибку: перевал вышел на два кирпича ниже, чем надо, и дым, не набрав силы, упирался и шёл обратно. Назавтра Фрося разобрала печь до половины и сложила заново.

Второй раз она затопила её одна, ночью, никого не позвав. Поднесла к открытой дверце зажжённую газету, и пламя легло внутрь, вытянулось и загудело ровно и низко, как гудела когда-то печь при отце. Утром Шурка проснулась без кашля.

***

В ноябре, в первые морозы, у вдовы Анисьи Брагиной обвалился свод. Анисья жила с тремя внуками, сын её остался под Кёнигсбергом. А Савелий как раз слёг с поясницей и не мог подняться с лавки. Анисья побежала на соседний хутор, к другому мастеру, но тот запросил столько, сколько у неё не было и за год.

Тогда Анисья постояла у Фросиной калитки, вошла и сказала:

— Фрось. Что люди скажут, это неважно. Детям холодно.

Фрося клала ей печь три дня, от рассвета до темноты. Анисья подносила кирпич, внуки таскали песок в вёдрах. Соседи заглядывали в окно и молчали.

На четвёртый день, когда печь просохла и в неё положили первые дрова, на пороге показался Савелий. Он шёл с палкой, согнувшись почти пополам, и каждый шаг давался ему с трудом. Ни на кого не глядя, подошёл к печи, открыл заслонку, зажёг спичку и поднёс к устью. Пламя качнулось и ушло внутрь тонким язычком.

Савелий держал спичку, пока она не обожгла ему пальцы. Потом сказал:

— Тяга есть.

И достал из-за пазухи свёрток в тряпице. Это была его кельма, старая, стёртая по краю до полумесяца, с рукоятью, отполированной ладонью до чёрного блеска.

— Мне уже не надо, — сказал он. — Бери.

К весне Фрося сложила одиннадцать печей. Савелия хоронили в марте, а поминали в доме Анисьи Брагиной, за столом у новой печи, которая держала тепло до утра.

Комментариев нет:

Технологии Blogger.